Юлий пытается найти Люцинду там, где он привык её видеть — в её комнате, на их кушетке, — и, не отыскав её, начинает вести с ней странный, лишённый определённого содержания разговор, то отдаваясь на волю влекущих его фантазий, то прибегая к помощи исписанных им когда-то листков, сохранённых её заботливыми руками. В этом наплыве образов он хочет прежде всего найти слова и краски для описания той радости и любви, которая связывает его с ней, той гармонии, в глубины которой они погружаются вдвоём, не размыкая объятий. «Я уже больше не могу сказать „моя любовь“ или „твоя любовь“ , — пишет он, — обе они одинаковы и слиты воедино, являясь в равной мере любовью и взаимностью».
Один из его «снов наяву» он называет «Аллегорией дерзости». В искусно возделанном саду ему удаётся побороть внезапно прыгнувшее на него отвратительное чудовище; поверженное, оно превращается в обыкновенную лягушку, и некто, стоящий у него за спиной, называет ему имя фантома. «Это — Общественное Мнение, — говорит он, — а я — Остроумие», Следуя за своим новым спутником, Юлий видит забавные и поучительные сцены, в которых, кроме четверых юношей, участвуют Дерзость, сперва отпугивающая Юлия своим вызывающим и смелым видом, Деликатность, Приличие, Скромность; они разгуливают по зелёным лугам, созданным великой волшебницей фантазией, и сами они вызваны к жизни её волей. Они то меняют маски, то раскрывают свои истинные лица; но именно Дерзость своей независимостью и проницательностью все больше привлекает нашего странника. Самого же себя он начинает называть «возлюбленный сын Остроумия», подобно тому как рыцарь, странствующий в поисках приключений, говорит про себя: «Я — возлюбленный сын счастья».
«Общество, — говорит он Люцинде в одной из их дальнейших бесед, — это хаос, который должен быть гармонизирован, может быть, только при помощи остроумия, если же не шутить и не дурачиться с элементами страсти, то она сгущается в непроницаемые массы и затемняет всё». Юношеские годы Юлия могли бы служить прекрасной иллюстрацией как верности этого тезиса, так и его собственного постоянства в следовании ему. В те годы мысль его находилась в постоянном брожении; каждое мгновение готов он был встретить нечто необычайное. Ничто не могло бы его поразить, и меньше всего его собственная гибель. Без дела и без цели бродил он между вещами и людьми, как человек, который с трепетом ждёт чего-то такого, от чего зависит его счастье. Все могло его прельстить, и вместе с тем ничто не могло удовлетворить его.
При этом ни одно из проявлений распутства не могло превратиться для него в неотъемлемую привычку, ибо в нем было столько же презрения, сколько и легкомыслия. В конце концов это презрение отвратило его от нынешних его спутниц; он вспомнил о подруге своего отрочества, девочке нежной, возвышенной и невинной; поспешив вернуться к ней, он нашёл её уже сформировавшейся, но такой же благородной, задумчивой и гордой, как раньше. Он решил обладать ею, с брезгливостью отвергая малейшие соображения о морали; но, когда он почти достиг своего, внезапный поток её слез охладил его и вызвал в его душе что-то похожее на раскаяние. После этого он снова погрузился на время в прежний образ жизни; но вскоре в этом водовороте развлечений он встретил ещё одну девушку, которой захотел обладать безраздельно, невзирая на то что нашёл её среди тех, кто почти открыто принадлежит всем; она была почти столь же порочна, как та — невинна, и обычно в своих отношениях с мужчинами, исполняя то, что считала своей обязанностью, оставалась совершенно холодной; но Юлий имел счастье понравиться ей, и она вдруг привязалась к нему больше, чем это можно выразить словами. Может быть, впервые ей перестало нравиться то окружение, которое до сих пор её вполне удовлетворяло. Юлий это чувствовал и радовался этому, однако не мог до конца преодолеть того презрения, которое внушали ему её профессия и её испорченность. Когда она ему сказала, что он будет отцом её ребёнка, он счёл себя обманутым и оставил её. Ее слуга позвал его к ней; после долгих уговоров он последовал за ним; в её кабинете было темно, он приник к ней — и услышал глубокий вздох, который оказался последним; взглянув на себя, он увидел, что он в крови. В порыве отчаяния она нанесла себе многочисленные раны, большинство из которых оказались смертельными... Этот случай преисполнил его ужасом и отвращением к общественным предрассудкам. Раскаяние подавлял он посредством гордости, только усиливавшейся тем чувством нового, более выношенного презрения к миру, которое он ощущал в себе.
Однако прошло время, и он встретил женщину, избавившую его от этой болезни. Она сочетала в себе любезность и артистизм с самообладанием и мужеством; обожествляя её, он не считал себя вправе пытаться нарушить её семейное счастье; чувство к ней сделалось для его духа прочным средоточием и основанием нового мира. Он вновь осознал в себе призвание к божественному искусству; свою страсть и свою юность он посвятил возвышенному труду художника, и постепенно море вдохновения поглотило поток его любовного чувства.
Случилось, однако, что он встретил молодую художницу, которая, подобно ему, страстно поклонялась прекрасному. Лишь немного дней провели они вдвоём, и Люцинда отдалась ему навеки, открыв ему всю глубину своей души и всю силу, естественность и возвышенность, которые в ней таились. Долгое время он называл страстью то, что он чувствовал к ней, и нежностью то, что она давала ему; промелькнуло более двух лет, прежде чем он осознал, что безгранично любим и сам любит с не меньшей силой. Любовь, понял он, не только тайная внутренняя потребность в бесконечном; она одновременно и священное наслаждение совместной близостью. Только в ответе своего «Ты» может каждое «Я» полностью ощутить своё бесконечное единство.
Высшее проявление разума заключается не в том, чтобы поступать по своему намерению, а в том, чтобы предаваться всей душой фантазии и не мешать забавам молодой матери с её младенцем. Мужчина пусть боготворит возлюбленную, мать — ребёнка и все — вечного человека. И душа постигнет жалобу соловья и улыбку новорождённого и поймёт значение всего, что тайными письменами начертано в цветах и звёздах; священный смысл жизни, так же как вечный язык природы. Она никогда не сможет покинуть этот волшебный круг, и все, что она создаст или произнесёт, все будет звучать как удивительный романс о чудесных тайнах детского мира богов, сопровождаемый чарующей музыкой чувств и украшенный полным глубокого значения цветением милой жизни.